ЛИРИКА
ДЕНЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ
Аркадий АВЕРЧЕНКО
Дома
Утром, когда жена еще спит, я выхожу в
столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка —
глупая, толстая женщина — держит чашку, отставив
далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне
изящным и светски изнеженным жестом.
— Как вы нынче спали? — спрашивает тетка,
желая отвлечь мое внимание от десятого сдобного
сухаря, который она втаптывает ложкой в
противный жидкий чай.
— Прекрасно. Вы всю ночь мне грезились.
— Ах ты Господи! Я серьезно вас спрашиваю, а вы
все со своими неуместными шутками.
Я задумчиво смотрю в ее круглое обвислое лицо.
— Хорошо. Будем говорить серьезно... Вас
действительно интересует, как я спал эту ночь?
Для чего это вам? Если я скажу, что спалось
неважно, вас это опечалит и угнетет на весь день?
А если я хорошо проспал — ликованию и душевной
радости вашей не будет пределов?.. Сегодняшний
день покажется вам праздником и все предметы
будут окрашены отблеском веселого солнца и
удовлетворенного сердца?
Она обиженно отталкивает от себя чашку.
— Я вас не понимаю...
— Вот это сказано хорошо, искренне. Конечно, вы
меня не понимаете... Ей-богу, лично против вас я
ничего не имею... простая вы, обыкновенная тетка...
Но когда вам нечего говорить — сидите молча. Это
так просто. Ведь вы спросили меня о прошедшей
ночи без всякой надобности, даже без пустого
любопытства... И если бы я ответил вам: «Благодарю
вас, хорошо» — вы стали бы мучительно выискивать
предлог для дальнейшей фразы. Вы спросили бы: «А
Женя еще спит?» — хотя вы прекрасно знаете, что
она спит, ибо она спит так каждый день и выходит к
чаю в двенадцать часов, что вам, конечно, тоже
известно...
Мы сидим долго-долго и оба молчим.
Но ей трудно молчать. Хотя она обижена, но я вижу,
как под ее толстым красным лбом ворочается
тяжелая, беспомощная, неуклюжая мысль: что бы
сказать еще?
— Дни теперь стали прибавляться, — говорит
наконец она, смотря в окно
— Что вы говорите?! Вот так штука. Скажите, вы
намерены опубликовать это редкое наблюдение, еще
неизвестное людям науки, или вы просто хотели
заботливо предупредить меня об этом, чтобы я в
дальнейшем знал, как поступать?
Она вскакивает на ноги и шумно отодвигает стул.
— Вы тяжелый грубиян, и больше ничего.
— Ну как же так — и больше ничего... У меня есть
еще другие достоинства и недостатки... Да я и не
грубиян вовсе. Зачем вы сочли необходимым
сообщить мне, что дни прибавляются? Все, вплоть до
маленьких детей, хорошо знают об этом. Оно и по
часам видно, и по календарю, и по лампам, которые
зажигаются позднее.
Тетка плачет, тряся жирным плечом.
Я одеваюсь и выхожу из дому.
На улице
Навстречу мне озабоченно и быстро
шагает чиновник Хрякин, торопящийся на службу.
Увидев меня, он расплывается в изумленной улыбке
(мы встречаемся с ним каждый день), быстро сует
мне руку, бросает на ходу:
— Как поживаете, что поделываете?
И делает движение устремиться дальше.
Но я задерживаю его руку в своей, делаю серьезное
лицо и говорю:
— Как поживаю? Да вот я вам сейчас расскажу...
Хотя особенного в моей жизни за это время ничего
не случилось, но есть все же некоторые факты,
которые вас должны заинтересовать... Позавчера я
простудился, думал, что-нибудь серьезное, —
оказывается, пустяки... Поставил термометр, а он...
Чиновник Хрякин тихонько дергает свою руку,
думая освободиться, но я сжимаю ее и продолжаю
монотонно, с расстановкой, смакуя каждое слово:
— Да... Так о чем я, бишь, говорил... Беру зеркало,
смотрю в горло — красноты нет... Думаю, пустяки —
можно пойти гулять. Выхожу... Выхожу это я, вижу,
почтальон повестку несет. Что за шум, думаю... От
кого бы это? И можете вообразить...
— Извините, — страдальчески говорит Хрякин, —
мне нужно спешить...
— Нет, ведь вы же заинтересовались, что я
поделываю. А поделываю я вот что... Да. На чем я
остановился? Ах да... Что поделываю? Еду я вчера к
Кокуркину, справиться насчет любительского
спектакля — встречаю Марью Потаповну.
«Приезжайте, — говорит, — завтра к нам...»
Хрякин делает нечеловеческое усилие, вырывает из
моей руки свою, долго трясет слипшимися пальцами
и бежит куда-то вдаль, толкая прохожих...
Я рассеянно иду по тротуару и через минуту
натыкаюсь на другого знакомого — Игнашкина.
Игнашкин никуда не спешит.
— Здравствуйте. Что новенького?
— А как же, — говорю, вздыхая. — Везувий вчера
провалился. Читали?
— Да? Вот так штука. А я вчера в клубе был, семь
рублей выиграл. Курите?
— Нет, не курю.
— Счастливый человек. Деньги все собираете?
— Нет, так.
— По этому поводу существует...
— Хорошо! Знаю. Один другому говорит: «Если бы
вы не курили, а откладывали эти деньги, был бы у
вас свой домик». А тот его спрашивает: «А вы
курите?» — «Нет». — «Значит, есть домик?» — «Нет».
— «Ха-ха!» Да?
— Да, я именно этот анекдот и хотел рассказать.
Откуда вы догадались?..
Я его перебиваю:
— Как поживаете?
— Ничего себе. Вы как?
— Спасибо. До свидания. Заходите.
— Зайду. До свидания. Спасибо.
Я смотрю с отвращением на его спокойное,
дремлющее лицо и говорю:
— А вы счастливый человек, чтоб вас черти
побрали!
— Почему — черти побрали?
— Такой анекдот есть. До свиданья. Заходите.
— Спасибо, зайду. Кстати, знаете новый
армянский анекдот?
— Знаю, знаю, очень смешно. До свиданья, до
свиданья.
Перед лицом смерти
В этот день я был на поминальном обеде.
Стол был уставлен бутылками, тарелочками с
колбасой, разложенной звездочками, и икрой,
размазанной по тарелке так, чтобы ее казалось
больше, чем на самом деле.
Ко мне подошла вдова, прижимая ко рту платок.
— Слышали? Какое у меня несчастие-то...
Конечно, я слышал... Иначе бы я здесь не был и не
молился бы, когда отпевали покойника.
— Да, да...
Я хочу спросить, долго ли мучился покойник, и
указать вдове на то полное риска и опасности
обстоятельство, что все мы под Богом ходим, но
вместо этого говорю:
— Зачем вы держите платок у рта? Ведь слезы
текут не оттуда, а из глаз?
Она внимательно смотрит на меня и вдруг
спохватывается:
— Водочки? Колбаски? Помяните дорогого
покойника.
И сотрясается от рыданий...
Дама в лиловом тоже плачет и говорит ей:
— Не надо так! Пожалейте себя... Успокойтесь.
— Нет!!! Не успо-о-о-коюсь!! Что ты сделал со
мной, Иван Семеныч?!
— А что он с вами сделал? — с любопытством
осведомляюсь я.
— Умер!
— Да, — вздыхает сивый старик в грязном
сюртуке. — Юдоль. Жил, жил человек, да и помер.
— А вы чего бы хотели? — сумрачно спрашиваю я.
— То есть? — недоумевает сивый старик.
— Да так... Вот вы говорите — жил, жил, да и
помер! Не хотели ли вы, чтобы он жил, жил, да и
превратился в евнуха при султанском дворе... или в
корову из молочной фермы?
Старик неожиданно начинает смеяться
полузадушенным дробненьким смешком.
Я догадываюсь: очевидно, его пригласили из
милости, очевидно, он считает меня одним из
распорядителей похорон и, очевидно, боится, чтобы
я его не прогнал.
Я ободряюще жму его мокрую руку. Толстый господин
утирает слезы (сейчас он отправил в рот кусок
ветчины с горчицей) и спрашивает:
— А сколько дорогому покойнику было лет?
— Шестьдесят.
— Боже! — качает головой толстяк. — Жить бы
ему еще да жить.
Эта классическая фраза рождает еще три
классические фразы:
— Бог дал — Бог и взял! — профессиональным
тоном заявляет лохматый священник.
— Все под Богом ходим, — говорит лиловая
женщина.
— Как это говорится: все там будем, — шумно
вздыхая, соглашаются два гостя сразу.
— Именно — «как это говорится», — соглашаюсь
я. — А я, в сущности, завидую Ивану Семенычу!
— Да, — вздыхает толстяк. — Он уже там!
— Ну, там ли он — это еще вопрос... Но он не
слышит всего того, что приходится слышать нам.
Толстяк неожиданно наклоняется к моему уху:
— Он и при жизни мало слышал... Дуралей был
преестественный. Не замечал даже, что жена его со
всеми приказчиками, тово... Слышали?
Так мы, глупые, пошлые люди, хоронили нашего
товарища — глупого, пошлого человека.
Веселье
В этот день я, кроме всего, и веселился:
попал на вечеринку к Кармалеевым.
Семь человек окружали бледную, истощенную
несбыточными мечтами барышню и настойчиво
наступали на нее.
— Да спойте!
— Право же, не могу...
— Да спойте!
— Уверяю вас, я не в голосе сегодня!
— Да спойте!
— Я не люблю, господа, заставлять себя просить,
но...
— Да спойте!
— Говорю же — я не в голосе...
— Да ничего! Да спойте!
— Что уж с вами делать, — засмеялась барышня.
— Придется спеть.
Сколько в жизни ненужного: сначала можно было
подумать, что просившие очень хотели барышниного
пения, а она не хотела петь... На самом же деле было
наоборот: никто не добивался ее пения, а она
безумно, истерически хотела спеть своим скверным
голосом плохой романс. Этим и кончилось.
Когда она пела, все шептались и пересмеивались,
но на последней ноте притихли и сделали вид, что
поражены ее талантом настолько, что забыли даже
зааплодировать.
«Сейчас, — подумал я, — все опомнятся и будут
аплодировать, приговаривая: «Прелестно! Ах, как
вы, душечка, поете...»
Я воспользовался минутой предварительного
оцепенения, побарабанил пальцами по столу и
задушевным голосом сказал:
— Да-а... Неважно, неважно. Слабовато. Вы
действительно, вероятно, не в голосе.
Все ахнули. Я встал, пошел в другую комнату и
наткнулся там на другую барышню. Лицо у нее было
красивое, умное, и это был единственный человек, с
которым я отдохнул.
— Давайте поболтаем, — предложил я, садясь. —
Вы умная и на многое не обидитесь. Сколько здесь
вас, барышень?
Она посмотрела на меня смеющимся взглядом:
— Шесть штук.
— И все хотят замуж?
— Безумно.
— И все в разговоре заявляют, что никогда,
никогда не выйдут замуж?
— А то как же... Все.
— И обирать будут мужей и изменять им — все?
— Если есть темперамент — изменят, нет его —
только обдерут мужа.
— И вы тоже такая?
— И я.
В комнате никого, кроме нас, не было. Я обнял милую
барышню крепко, и благодарно поцеловал ее, и ушел
от Кармалеевых немного успокоенный.
Перед сном
Дома жена встретила меня слезами:
— Зачем ты обидел тетку утром?
— А зачем она разговаривает?!
— Нельзя же все время молчать...
— Можно. Если сказать нечего.
— Она старая. Старость нужно уважать.
— У нас есть старый ковер. Ты велишь прислуге
каждый день выбивать палкой из него пыль. Позволь
мне это сделать с теткой. Оба старые, оба глупы,
оба пыльные.
Жена плачет, и день мой заканчивается последней,
самой классической фразой:
— Все вы, мужчины, одинаковы.
Ложусь спать.
— Бог! Хотя ты пожалей человека и пошли ему
хороших-хороших, светлых-светлых снов!..