ЛИРИКА
ВСЕ ТОТ ЖЕ СОН!..
Дина РУБИНА
Продолжение. См. № 44,
2001
Продираясь сквозь райские кущи
пушкинских строк, я понимала, что мы гибнем. Голос
мой, всегда ясный и звучный — моя гордость и
услада Бабы Лизы, — звучал сейчас козлиным
тенорком.
Пимен обернулся ко мне и спросил добродушно:
— Проснулся, брат?
Я почувствовала, что момент наступил. Сейчас
или никогда.
— Благослови меня, — промычала я пластилиновыми
губами. — Костыль в учительской забыла...
Сенька вздрогнул, ужас осветил его величавое
чело, он замешкался на мгновение, потом выдал
привычной скороговоркой:
Благослови Господь тебя
и днесь, и присно, и вовеки.
Спонсор публикации статьи клининговая компания "Магия Чистоты". Уборка загородного дома, таунхауса, коттеджа или квартиры, уборка после ремонта, экспресс-уборка, генеральная уборка, мойка окон, ЭКО уборка, химчистка мягкой мебели. Доступные цены, только профессиональные материалы, квалифицированные специалисты, быстро и качественно! Посмотреть подробную информацию об услугах и контакты Вы сможете на сайте: http://paradistudio.ru/.
Я перевела дух. Теперь все было в
порядке. Я, как все тот же нерадивый грузчик,
свалила свою ношу на Сенькины плечи. Теперь
Сенька должен был выкручиваться из ситуации. В
конце концов, пусть молчит про костыль —
подумаешь, важная мысль гениального поэта!
Ты все писал и сном не позабылся, —
с облегчением зачастила я... Словом,
сцена покатилась дальше. Но странное дело: она
катилась легко только на моих репликах и
монологах, скакала, как речушка по камням. Когда в
диалог вступал Пимен, на речушке словно плотины
ставили — она делалась глубже, полноводнее,
огромные валуны ворочались силами подводных
течений, целая жизнь происходила там, на дне слов
и фраз. Кроме того, что-то происходило и с самим
Пименом. Он постепенно преображался — ушли
куда-то смирение и величавая неспешность.
Монолог стал рваным, нервным, Пимен то умолкал, то
вновь продолжал громко, с вызовом:
Так говорил державный государь,
И сладко речь из уст его лилася.
И плакал он. А мы в слезах молились,
Да ниспошлет Господь любовь и мир
Его душе страдающей и бурной.
А сын его Феодор? На престоле
Он воздыхал о мирном житие
Молчальника...
Нет, ошибся Григорий — совсем не
смиренным становился Пимен, когда речь заходила
о царях, о придворных бурях — словом, о политике!
Взгляд его бегал, он трепал и почесывал свою
несуществующую бороду, нервно потирал руки.
Словом, Пимен был неслыханно возбужден. Сенька
никогда не играл его таким на репетициях. Сейчас
Пимен был на грани нервного припадка. Последние
слова перед моей репликой он выкрикнул как
проклятие:
О страшное, невиданное горе!
Прогневали мы Бога, согрешили:
Владыкою себе цареубийцу
Мы нарекли!!
Я была несколько смущена таким
поворотом дела. И дальше продолжала робко, почти
испуганно поглядывая на Сеньку:
Давно, честный отец,
Хотелось мне тебя спросить о смерти
Димитрия-царевича; в то время
Ты, говорят, был в Угличе.
Что наступило вслед за этими словами, я
буду помнить всю жизнь. Сенька отскочил в
сторону, словно только и ждал этого вопроса,
ткнул в меня костлявым пальцем и вкрадчиво, с
придыханием начал:
Ох, помню!
Привел меня Бог видеть злое дело,
Кровавый грех...
Он вился вокруг меня, Григория, как
хромой шаман, он закручивал неслыханную пружину
— голос его взлетал в исступленной ненависти,
взвизгивал, глаза наливались кровью. На словах:
«Вот, вот злодей! — раздался общий вопль», —
Пимен замолотил кулаком по столу. Было
совершенно очевидным, что старик на этой истории
спятил, она его давний пунктик, и — кто знает! —
может, он сам ее выдумал. Он задыхался, закатывал
глаза, выкрикивал:
И чудо — вдруг мертвец затрепетал, —
«Покайтеся!» — народ им завопил:
И в ужасе под топором злодеи
Покаялись — и назвали Бориса.
Монолог кончился.
Пимен рухнул на стул и уронил голову на руки. Он
обессилел после припадка... Я же была испугана
по-настоящему. Мне показалось, что Сенька сам
сошел с ума. Рехнулся на почве театральных
переживаний. Но дело надо было доводить до конца.
Дрожащим тенором я спросила:
Каких был лет царевич убиенный?
Пимен молчал. Я уже хотела повторить
вопрос, но он поднял голову, уставился на меня
тусклым оловянным зрачком. Такие глаза бывали у
нашей больной соседки после эпилептического
приступа.
«Да лет семи, — пробормотал Сенька, — ему бы ныне
было.// (Тому прошло уж десять лет... нет, больше: //
Двенадцать лет)...»
Наступила огромная ватная пауза, в течение
которой произошло вот что: тусклый глаз Пимена
зажегся странной мыслью, все лицо озарила дикая
тонкая улыбка, он повернулся к залу, обвел чуть ли
не каждого горящими глазами, обернулся ко мне и
проговорил негромко, внятно, словно вбивая
каждое слово в мою тугодумную башку:
...он был бы твой ровесник и
цар-ство-вал;
но Бог судил иное...
И замолчал, вглядываясь в мое лицо,
словно проверяя, понял ли Григорий все, что
следовало ему понять.
И дальше уже продолжал успокоенно, величаво, так,
как начинал сцену. Он подбирался к злополучной
строчке с костылем, но я была спокойна — ведь я
просигналила Сеньке об опасности, он обязан был
выкрутиться. Но, как выяснилось, я недооценила
Сенькину способность вживаться в роль. Сейчас он
был настолько Пименом, и никем больше, что ему
просто не было до моих проблем никакого дела.
Близилась развязка:
А мне пора, пора уж отдохнуть, — устало
покашливая, продолжал Пимен. —
И погасить лампаду... Но звонят
К заутрене... благослови, Господь,
Своих рабов!.. подай костыль, Григорий.
Я оцепенела, сердце мое остановилось
во второй раз. Вытаращив глаза на Сеньку, я не
двигалась.
Подай костыль, Григорий, — повторил Сенька
слегка раздраженно.
И мне ничего не оставалось делать, как идти
искать костыль. Я долго болталась по сцене под
гробовое молчание зала. Заглядывала под
скамейки, дважды залезала под стол... Наконец я
поняла, что Сенька мне на помощь не придет, так
как сидит в образе по самую макушку, как гвоздь,
вбитый по самую шляпку. Я вылезла из-под стола,
отряхнула пыльную рясу и виновато развела
руками:
Увы, Пимен, его здесь нет... —
выдавила я. Вдруг из зала послышался старческий
голос:
— Вот те на! Куды ж он девался?
В зале прыснули и насторожились.
— Должно, монахи сперли, — предположила я
извиняющимся тоном. Неожиданный диалог с залом
несколько приободрил меня. Сенька же смотрел на
меня с ненавистью.
Тогда я так пойду... — хрипло и угрожающе
обронил он.
Иди, — разрешила я упавшим голосом.
И Пимен похромал за кулисы. У меня хватило
мужества закончить сцену заключительными
словами Григория, и я понуро удалилась под
треснувшие мне в спину аплодисменты.
Нас дважды вызывали. Мы с Сенькой кланялись, не
глядя друг на друга. В третьем ряду слева сидел
Сенькин дед и хлопал с обескураженным видом — он
так и не понял, зачем внук утащил из сарая
костыль. Галстук у него был толстый, серый, в
полосочку...
Когда же мы вернулись в уборную, Пимен, не обращая
внимания на возмущенно булькающую Бабу Лизу
(«Плоткин, тебе твои хулиганские штучки даром
не...»), схватил книжищу с «ятями» и молча
остервенело опустил мне на голову со всею
страстностью монаха-отшельника. Я не защищалась,
а Сенька, судя по всему, собрался бить меня
справедливо и подробно, тем более что Баба Лиза
от ужаса булькнула и умолкла, словно утонула.
Но тут кто-то сзади сказал звучно, с хохотком:
— Н-ну, братья монахи, где ваше смирение?
В дверях комнатки стоял человек — молодой,
курчавый, небольшого роста.
— К тому же даму бить некрасиво, даже если она
провалила ваш дебют. Ведь, по крайней мере, она
четко подавала текст...
Курчавый человек сунул Сеньке крепкую маленькую
руку и сказал:
— Александр Сергеевич.
Сенька отвалил челюсть и спросил:
— В каком смысле?
— В том смысле, что это мои имя-отчество. Такая
вот неприятность. Я — руководитель молодежного
театра-студии на базе университета. Сегодня
совершенно случайно оказался на вашем торжестве
и совсем не жалею. Сколько вам, молодой человек?
Шестнадцать?
— Пятнадцать, — буркнул Сенька, приобретая бурый
колер.
— Приходите к нам. Вам нужно заниматься всерьез.
Приходите. Каждую среду и субботу в пять вечера.
Аудитория тридцать девять. Вахтеру скажете, что я
пригласил, он пропустит. Договорились?
— Спасибо, — пробормотал Сенька с совершенно
температурным видом.
Курчавый Александр Сергеевич вышел было, но
вдруг вернулся.
— Кстати, — сказал он весело. — Это ваша версия с
Пименом? Вы действительно считаете его чуть ли не
рычагом всей драмы? И сошедшим с ума политиканом?
Сенька совсем оробел, поскольку ничего не понял,
и только честно пожал плечами.
— Нет-нет, это интересно, — сказал курчавый. —
Это смело. Хотя, думаю, ошибочно... Ну, приходите,
поспорим...
С Сенькой мы не разговаривали до конца десятого
класса. На выпускном вечере он попробовал
растопить лед нашей ссоры идиотским
приглашением на танец. Подошел и спросил, криво
ухмыляясь:
— Спляшем, Григорий?
А на мне платье было белое, колоколом, совершенно
прекрасное, прическа была из отросших волос, и
даже губы я тронула маминой помадой. Спляшем,
говорит, Григорий?..
Я сказала:
— Хромай отсюда. Костыль!
Вот так...
Наши судьбы, сведенные однажды промозглой ночью
под испуганно шелестящей чинарой, разлетелись
врозь, каждая в своем направлении. До меня,
конечно, долетали обрывки слухов — что Сенька
закончил театральный институт, но не актерский, а
режиссерский факультет, потом попалась однажды
на глаза заметка, в которой ругали спектакль, им
поставленный, за бездоказательно новую
трактовку какой-то исторической пьесы. Заметка,
надо сказать, тоже была достаточно
бездоказательна.
Лет через пятнадцать я оказалась в родном городе.
Перезвонилась с одноклассниками, узнала новости
— кто кем стал, кто с кем разошелся, у кого
сколько детей.
— Про Плоткина слышно там, в столице? — спросила
одноклассница. — Он же у нас режиссер,
знаменитость. Говорят, кошмарно талантливый.
Вроде его в Москву приглашали даже, обещали
постановку в каком-то театре... Ты встреться с ним,
он совсем не зазнался. Телефон дать?
...Я не стала звонить Сеньке. Просто пришла на
репетицию в наш старый драмтеатр, где Семен
Плоткин числился очередным режиссером. Мы с ним
столкнулись в пустом фойе. Он оторопел, удивился,
обрадовался, обнял меня:
— Какими судьбами, Григорий?
— Мог бы изречь что-нибудь потеатральней, —
заметила я. — Ты ж, говорят, молодой талант.
— Я старый хрен, — возразил Сенька. — Смотри,
половины зубов нет. Скоро буду булькать, как Баба
Лиза... Знаешь, я ее иногда приглашаю на спектакль.
Жалко, старенькая... булькает...
Мы зашли в буфет, взяли по чашечке кофе.
— А ты как, Григорий? — спросил он. — Пишешь,
говорят?.. Не читал, прости. Времени не хватает.
— Не беда, — простила я. — Главное, чтоб на
Пушкина хватало. Помнишь сцену «В келье»? «Еще
одно, последнее сказанье...» Помнишь?
— А как же! Я был тогда очень талантливый и мог
перевернуть театр. Я запросто мог сыграть
Гамлета.
— Тогда ты про Гамлета ничего не знал, —
возразила я. — Ты был шпаной и разгильдяем... Ты
всегда был на вылете.
— Я и сейчас на вылете, — усмехнулся он, — у меня
напряженные отношения с главным.
Мы еще поболтали о том о сем, допили свой кофе с
каучуковыми булочками из театрального буфета, и
Сенька вышел проводить меня до троллейбуса. Он
шел, подняв воротник плаща, и, энергично
жестикулируя, рассказывал, как задумал поставить
«Макбета» — совершенно по-новому, опрокидывая
все традиционные взгляды на Шекспира.
— Где ты будешь ставить?
— Пока нигде... — сказал он, поеживаясь от зябкого
ветра. — Пока — так... в воображении...
— Ты хоть помнишь, как мы дрожали под дождем всю
ночь — решали проблемы жизни, театра?
— Дураки, — усмехнулся Сенька. — Лучше бы
целовались.
— Ну, целоваться-то рановато было, — возразила я.
— В пятнадцать лет? Брось. В самый раз. — Он
помолчал и сказал вдруг: — Ты ни о чем не жалеешь?
В смысле выбора... Вот ты да я — черт-те чем заняты
— химерой, вымыслом. Иногда по ночам думаю:
здоровый мужик — и на что жизнь кладу? Нужно ли
это кому-нибудь, или только нам? А, Григорий? — Он
смотрел на меня, и в его лице было что-то от того
Сеньки, который слонялся под деревом ночью,
мучаясь неразрешимыми вопросами.
Подвалил мой шестнадцатый.
Перед тем как я поднялась в троллейбус, Сенька
вдруг поцеловал мне на прощание руку.
— Галантным заделался, — грустно усмехнулась я,
— все равно помню, как ты дореволюционной книгой
меня по башке треснул.
— Я был влюблен в тебя, — сказал он. — Ради тебя я
согласился играть Пимена.
Двери сошлись, троллейбус качнулся.
— Что ж ты молчал, костыль несчастный? —
воскликнула я, но Сенька меня уже не слышал. Он
стоял, улыбаясь вслед троллейбусу — руки в
карманах, — шпана неотесанная...