Аркадий АВЕРЧЕНКО
СМЕРТЬ ДЕВУШКИ У ИЗГОРОДИ
Я очень люблю писателей, которые
описывают старинные запущенные барские усадьбы,
освещенные косыми лучами красного заходящего
солнца, причем в каждой такой усадьбе у изгороди
стоит по тихой задумчивой девушке, устремившей
свой грустный взгляд в беспредельную даль. Это
самый хороший, не причиняющий неприятность сорт
женщин: стоят себе у садовой решетки и смотрят
вдаль, не делая никому гадостей и беспокойства.
Я люблю таких женщин. Я часто мечтал о
том, чтобы одна из них отделилась от своей
изгороди и пришла ко мне успокоить, освежить мою
усталую, издерганную душу.
Как жаль, что такие милые женщины
водятся только у изгороди сельских садов и не
забредают в шумные города.
С ними было бы легко. В худшем случае
они могли бы только покачать головой и затаить
свою скорбь, если бы вы их чем-нибудь обидели.
Прямая им противоположность —
городская женщина. Глаза ее бегают, злые,
ревнивые, подстерегающие, тут же, около вас...
Городская женщина никогда не будет кутаться в
мягкий пуховый платок, который всегда красуется
на плечах милой женщины у изгороди. Ей подавай
нелепейшую шляпу с перьями, бантами и шпильками,
которыми она проткнет свою многострадальную
голову. А попробуйте ее обидеть... Ей ни на секунду
не придет в голову мысль затаить обиду. Она
сейчас же начнет шипеть, жалить вас, делать
тысячу гадостей. И все это будет сделано с
обворожительным светским видом и тактом...
О, как прекрасны девушки у изгороди!
У меня в доме завелось однажды
существо, которое можно было без колебаний
причислить к числу городских женщин.
На этой городской женщине я изучил
женщин вообще — и много странного, любопытного и
удивительного пришлось мне увидеть.
Когда она поселилась у меня, я поставил
ей непременным условием — не считать ее за
человека.
Сначала она призадумалась:
— А кем же ты будешь считать меня?
— Я буду считать тебя существом выше
человека, — предложил я, — существом особенным,
недосягаемым, прекрасным, но только не человеком.
Согласись сама — какой же ты человек?
Кажется, она обиделась.
— Очень странно! Если у меня нет усов и
бороды...
— Милая! Не в усах дело. И уж одно то,
что ты видишь разницу только в этом, ясно
доказывает, что мы с тобой никогда не споемся. Я
даже не буду говорить навязших на зубах слов о
повышенном умственном уровне мужчины, о его
превосходстве, о сравнительном весе мозга
мужчины и женщины — это вздор. Просто мы разные —
и баста. Вы лучше нас, но не такие, как мы...
Довольно с тебя этого? Если бы прекрасная, нежная
роза старалась стать на одном уровне с черным
свинцовым карандашом — ее затея вызвала бы
только презрительное пожатие плеч у умных,
рассудительных людей.
— Ну, поцелуй меня, — сказала женщина.
— Это можно. Сколько угодно.
Мы поцеловались.
— А ты меня будешь уважать? — спросила
она, немного помолчав.
— Очень тебе это нужно! Если я начну
тебя уважать, ты протянешь от скуки ноги на
второй же день. Не говори глупостей.
И она стала жить у меня.
Часто утром, просыпаясь раньше, чем
она, я долго сидел на краю постели и наблюдал за
этим сверхъестественным, чуждым мне существом,
за этим красивым чудовищем.
Руки у нее были белые, полные, без
всяких мускулов, грудь во время дыхания
поднималась до смешного высоко, а длинные волосы,
разбрасываясь по подушке, лезли ей в уши,
цеплялись за пуговицы наволочки и, очевидно,
причиняли не меньше беспокойства, чем ядро на
ноге каторжника. По утрам она расчесывала свои
волосы, рвала гребнем целые пряди, запутывалась в
них и обливалась слезами. А когда я, желая помочь
ей, советовал остричься, она называла меня
дураком.
То же самое мнение обо мне она
высказала и второй раз — когда я спросил ее о
цели розовых атласных лент, завязанных в хрупкие
причудливые банты на ночной сорочке.
— Если ты, милая, делаешь это для меня,
то они совершенно не нужны и никакой пользы не
приносят. А в смысле нарядности — кроме меня ведь
их никто не видит. Зачем же они?
— Ты глуп.
Я не видел у нее ни одной
принадлежности туалета, которая была бы
рациональна, полезна и проста. Панталоны
состояли из одних кружев и бантов, так что
согреть ноги не могли; корсет мешал ей нагибаться
и оставлял на прекрасном белом теле красные
следы. Подвязки были такого странного,
запутанного вида, что дикарь, не зная, что это
такое, съел бы их. Да и сам я, культурный,
сообразительный человек, пришел однажды в
отчаяние, пытаясь постичь сложный, ни на что не
похожий их механизм.
Мне кажется, что где-то сидит такой
хитрый, глубокомысленный, но глупый человек,
который выдумывает все эти вещи и потом
подсовывает их женщинам.
Цель, к которой он при этом стремится,
— сочинить что-нибудь такое, что было бы наименее
нужно, полезно и удобно.
«Выдумаю-ка я для них башмаки», — решил
в пылу своей работы этот таинственный человек.
За образец он почему-то берет свое
мужское, все умное, необходимое и делает из этого
предмет, от которого мужчина сошел бы с ума.
«Гм, — думает этот человек, — башмак,
хорошо-с!» Под башмак подсовывается громадный,
чудовищный каблук, носок суживается, как острие
кинжала, сбоку пришиваются десятка два пуговиц, и
— бедная, доверчивая, обманутая женщина обута.
«Ничего, — злорадно думает этот грубый
таинственный человек. — Сносишь. Не подохнешь... Я
тебе еще и зонтик сочиню. Для чего зонтики служат?
От дождя, от солнца. У мужчин они большие, плотные.
Хорошо-с. Мы же тебе вот какой сделаем. Маленький,
кружевной, с ручкой, которая должна переломиться
от первого же порыва ветра».
И этот человек достигает своей цели: от
дождя зонтик протекает, от солнца, благодаря
своей микроскопической величине, не спасает, и,
кроме того, ручка у него ежеминутно отваливается.
«Носи, носи! — усмехается суровый
незнакомец. — Я тебе и шляпку выдумаю. И кофточку,
которая застегивается сзади. И пальто, которое
совсем не застегивается, и носовой платок,
который можно было бы втянуть целиком в ноздрю
при хорошем печальном вздохе. Сносишь, за тебя,
брат, некому заступиться. Мужчина с вашим братом
подлецом себя держит».
Однажды я зашел в магазин дамских
принадлежностей при каком-то «Институте
красоты». Мне нужно было сделать городской
женщине какой-нибудь подарок.
— Вот, — сказала мне продавщица, —
модная вещь.
В бархатном футляре лежало что-то
вроде узкого стилета с затейливой резьбой и
ручкой из слоновой кости.
— Что это?
— Это, monsieur, прибор для вынимания из
глаза попавшей туда соринки. Двенадцать рублей.
— А есть у вас клей, — спросил я с
тонкой иронией, — для приклеивания на место
выпавших волос?
— На будущей неделе получим, monsieur. He
желаете ли аппарат для извлечения шпилек,
упавших за спинку дивана?
— Благодарю вас, — холодно сказал я, —
я предпочитаю делать это с помощью мясорубки или
ротационной машины.
Ушел я из магазина с чувством гнева и
возмущения, вызванного во мне хитрым, нахальным
незнакомцем.
Живя у меня, городская женщина
проводила время так.
Просыпалась в половине первого
пополудни и ела в постели виноград, а если был не
виноградный сезон, то что-нибудь другое — плитку
шоколада, лимон с сахаром, конфеты.
Читала газеты. Именно те места, где
говорилось о Турции.
— Почему тебя интересуют именно турки?
— спросил я однажды.
— Они такие милые. У тети жил один
турок-водонос. Черный-черный, загорелый. А глаза
глубокие. Ах, уже час! Зачем же ты меня не
разбудил?
Она вставала и подходила к зеркалу.
Высовывала язык, дергала его, как бы желая
убедиться, что он крепко сидит на месте, и потом,
надев один чулок, заглядывала в конец
неразрезанной книги, купленной мною накануне.
Через пять минут она заливалась
слезами.
— Зачем ты ее купил?
— А что?
— Почему непременно историю маленькой
блондинки? Потому что я брюнетка? Понимаю,
понимаю!
— Ну, еще что?
— Я понимаю. Тебе нравятся блондинки и
маленькие. Хорошо, ты глубоко в этом раскаешься.
— В чем?
— В этом.
Она плакала, я рассеянно смотрел в
окно. Входила горничная.
— Луша, — спрашивала горничную жившая
у меня женщина, — зачем вчера барин заходил к вам
в три часа ночи?
— Он не заходил.
— Ступайте.
— Это еще что за штуки? — кричал я
сурово.
— Я хотела вас поймать. Гм... Или вы
хорошо умеете владеть собой, или ты мне изменяешь
с кем-нибудь другим.
Потом она еще плакала.
— Дай мне слово, что, когда ты меня
разлюбишь, ты честно скажешь мне об этом. Я не
произнесу ни одного упрека. Просто уйду от тебя. Я
оценю твое благородство.
Недавно я пришел к ней и сказал:
— Ну вот я и разлюбил тебя.
— Не может быть! Ты лжешь. Какие вы,
мужчины, негодяи!
— Мне не нравятся городские женщины, —
откровенно признался я. — Они так запутались в
кружевах и подвязках, что их никак оттуда не
вытащишь. Ты глупая, изломанная женщина. Ленивая,
бестолковая, лживая. Ты обманывала меня если не
физически, то взглядами, желанием, кокетничаньем
с посторонними мужчинами. Я стосковался по
девушке на низких каблуках, с обыкновенными
резиновыми подвязками, придерживающими чулки, с
большим зонтиком, который защищал бы нас обоих от
дождя и солнца. Я стосковался по девушке,
встающей рано утром и готовящей собственными
любящими руками вкусный кофе. Она будет тоже
женщиной, но это совсем другой сорт. У изгороди
усадьбы, освещенной косыми лучами заходящего
солнца, стоит она в белом простеньком платьице и
ждет меня, кутаясь в уютный пуховый платок... К
черту приборы для вынимания соринок из глаз!
— Ну, поцелуй меня, — сказала
внимательно слушавшая меня женщина.
— Не хочу. Я тебе все сказал. Целуйся с
другими.
— И буду. Подумаешь, какой красавец
выискался! Думает, что кроме него и нет никого. Не
беспокойся, милый! Поманю — толпой побегут.
— Прекрасно. Во избежание давки
советую тебе с помощью полиции установить
очередь. Прощай.
На другой день в сумерках я нашел все,
что мне требовалось: усадьбу, косые лучи солнца и
тихую задумчивую девушку, кротко опиравшуюся на
изгородь...
Я упал перед ней на колени и заплакал:
— Я устал, я весь изломан. Исцели меня.
Ты должна сделать чудо.
Она побледнела и заторопилась:
— Встаньте. Не надо... Я люблю вас и
принесу вам всю мою жизнь. Мы будем счастливы.
— У меня было прошлое. У меня была
женщина.
— Мне нет дела до твоего прошлого. Если
ты пришел ко мне — у тебя не было счастья.
Она смотрела вдаль мягким задумчивым
взглядом и повторяла, в то время как я осыпал
поцелуями дорогие для меня ноги на низких
каблуках:
— Не надо, не надо!
Через неделю я, молодой,
переродившийся, вез ее к себе в город, где жил, — с
целью сделать своей рабой, владычицей, хозяйкой,
любовницей и женой.
Тихие слезы умиления накипали у меня
на глазах, когда я мимолетно кидал взгляд на ее
милое загорелое личико, простенькую шляпку с
голубым бантом и серое платье, простое и
трогательное.
Мы уже миновали задумчивые, зеленые
поля и въехали в шумный, громадный город.
— Она здесь? — неожиданно спросила
меня моя спутница.
— Кто — она?
— Эта... твоя.
— Зачем ты меня это спрашиваешь?
— Вдруг вы будете с ней встречаться.
— Милая! Раньше ты этого не говорила. И
потом — это невозможно. Я ведь сам от нее ушел.
— Ах, мне кажется, это все равно. Зачем
ты так посмотрел на эту высокую женщину?
— Да так просто.
— Так. Но ведь ты мог смотреть на меня!
Она сразу стала угрюмой, и я, чтобы
рассеять ее, предложил ей посмотреть магазины.
— Зайдем в этот. Мне нужно купить
воротничков.
— Зайдем. И мне нужно кое-что.
В магазине она спросила:
— У вас есть маленькие кружевные
зонтики?
Я побледнел.
— Милая... зачем? Они так неудобны...
лучше большой.
— Большой — что ты говоришь! Кто же
здесь, в городе, носит большие зонтики! Это не
деревня. Послушайте. У вас есть подвязки, такие,
знаете, с машинками. Потом ботинки на пуговицах и
на высоких каблуках... не те, выше, еще выше.
Я сидел молчаливый, с сильно бьющимся
сердцем и страдальчески искаженным лицом, и
наблюдал, как постепенно гасли косые красные
лучи заходящего солнца, как спадал с плеч уютный
пуховый платок, как вырастала изгородь из
хрупких кружевных зонтиков и как на ней
причудливыми гирляндами висели панталоны из
кружев и бантов... А на тихой, дремлющей вдали и
осененной ветлами усадьбе резко вырисовывалась
вывеска с тремя странными словами:
Modes et robes*
Девушка отошла от изгороди и — умерла.
* Моды и платья (фр.). |