ЖИЗНЬ МОЯ ТЕКЛА В ЭМПИРЕЯХ
Постойте, сколько же лет назад это было и что
осталось от тех десяти лет? Конечно, остался
первый класс — букварь, загадки, басни, поговорки
с пословицами. Как сейчас помню, что, объясняя
пословицу «Для Родины своей ни сил, ни жизни не
жалей», кто-то сказал, что это значит — «не бросай
на улице бумажки». Во втором была одна сплошная
таблица умножения, а еще запомнилось внеклассное
чтение — рассказы Сетон-Томпсона о лисе Домино,
Королевской Аналостанке и еще каком-то кролике.
Третий
и четвертый классы из памяти как-то выпадают, а
потом сразу начинается «Слово о полку Игореве»,
здесь же «Песнь о Вещем Олеге» и «Три богатыря
Васнецова» (как говорит мой сын: «Из богатырей
мне нравится Илья Муромец и Гарри Поттер»).
Из биографии молодого Пушкина почему-то больше
всего запомнилась «Зеленая лампа», и как-то сразу
она стала ассоциироваться с письменным столом
В.И. Ленина из какого-то музея — раскрытая книга,
массивная чернильница, настольная лампа с
темно-зеленым абажуром. При этом пресс-папье все
время называлось мной «папье-маше». Примерно в
это же время было выучено стихотворение Щипачева
«Из бронзы Ленин, тополя в пыли...» и на этом с
поэзией вплоть до поступления в университет было
покончено.
Затем вспоминается почему-то «Горе от ума»,
монолог «А судьи кто...» и «в воздух чепчики
бросали...» И «век нынешний», и «век минувший»
интересовал мало, больше волновала вышедшая на
экраны «Гостья из будущего»
с таинственным миелофоном,
и так хотелось побыстрей дожить до XXI века. Из
всей комедии запомнилось тогда, что бывают
«говорящие фамилии».
После Грибоедова, гроб которого встретился
молодому Пушкину и этим произвел совершенно
неизгладимое впечатление на нашу учительницу,
пошло-поехало «наше все». Из Пушкина было выучено
лучшее — в обязательном порядке «Во глубине
сибирских руд...», а «по желанию» все сорок два
моих одноклассника зазубрили «Золото и булат»
как самое короткое. Мое «Чудное мгновенье»
произвело на этом фоне фурор, а этот выбор был
обусловлен тем, что романс Глинки на эти стихи
пела наша соседка раз эдак по пятнадцать в день.
Дантес долгое время представлялся неким
камикадзе, которого принанял царь-эксплуататор.
Период бурного полового созревания нашего
класса пришелся на «Руслана и Людмилу» — не знаю
почему. Сравнения с петухом и курицей и фразы
типа: «Их члены злобой сведены, Переплелись и
костенеют» или «Двенадцать дев меня любили, Я для
нее покинул их» приводили всех в щенячий восторг.
Затем был Лермонтов, из которого был выучен
«Парус» и «Два великана», а «Бородино» прочитано
в классе. Вопреки всему мне вдруг понравился
«Герой нашего времени», и летом был перечитан
весь Гоголь и весь Тургенев.
Эх, почему мы должны были писать сочинения на эти
идиотские темы об образах Татьяны и об идеалах
Толстого? Дали бы что-нибудь о «кулинарных
страницах» Гоголя или Чехова, а может, время было
просто голодное: зеленая скрюченная сосиска со
школьного завтрака легко менялась на списывание
какой-нибудь контрольной.
В восьмом классе нас стали делить на маткласс,
литкласс и просто. В первый пошли ботаники, в
последний идти как-то не хотелось, потому мой
выбор (которого не было) пал на
литературно-языковой или языково-литературный. В
общем, с восьмого класса началось сплошное «А
подать сюда Ляпкина-Тяпкина!».
Впрочем, до поры до времени все же «жизнь моя
текла в эмпиреях: барышень много, музыка играет,
штандарт скачет...». А совсем кончилось это «до
поры до времени», пожалуй, с «Войной и миром».
Самые ужасные воспоминания связаны с
«карточками» — маленькими белыми листочками,
содержащими обычно три вопроса: Как звали жену
князя Василия? Как звали чью-нибудь любимую
борзую? А также ваше имя-фамилия...
Последнее после первых двух было самым сложным.
Плюс энное количество вариантов, и учительница
на своих шпилищах туда-сюда шныряет. И не думайте,
что, сидя на первой парте, можно было дождаться
момента, когда она шла по ряду к тебе спиной — тут
бы «только немножко в щелочку-та этак
посмотреть», а она все в отражения стеклянных
книжных шкафов видит, прямо Алиса в Зазеркалье
какая-то.
Достоевский читался во время болезни, не был
омрачен карточками, а бреды Раскольникова стали
особенно близки.
В конце девятого класса активно читали Чехова. До
сих пор не дает покоя вопрос: Герасим из рассказа
«Налим» — не есть ли это тот самый Герасим,
утопивший собачку в тургеневском пруду, а теперь,
столько лет спустя, вышедший на пенсию и
подверженный какой-нибудь фобии:
«Летнее утро. В воздухе тишина; только
поскрипывает на берегу кузнечик да где-то робко
мурлыкает орличка. На небе неподвижно стоят
перистые облака, похожие на рассыпанный снег...
Около строящейся купальни, под зелеными ветвями
ивняка, барахтается в воде плотник Герасим,
высокий, тощий мужик с рыжей курчавой головой и с
лицом, поросшим волосами. Он пыхтит, отдувается и,
сильно мигая глазами, старается достать что-то
из-под корней ивняка. Лицо его покрыто потом...»
О десятом классе вспомнить вроде бы нечего, кроме
запомнившихся почему-то пикантных подробностей
«из жизни звезд» Серебряного века, отрывка из
поэмы «Василий Теркин» («Переправа, переправа,
берег левый, берег правый...») и «Роли природы в
«Судьбе человека» Шолохова».
Странно, но весь этот безумный набор текстов,
вполне хаотично и безобразно поглощаемых
сознанием школьника, мил и дорог теперь, когда
ушло время и тот мир, когда растерялось все. Это
какая-то другая литература, не та, что я теперь
перечитываю. Как вот, например, с одной известной
песенкой из совсем уж далекого детства. В памяти
остались только слова и ощущение счастья:
На да-ле-ком се-ве-ре
Хо-дит рыба кит-кит-кит-кит... |
И больше ничего. Но и это много.
Даже слишком.
Анастасия ОТРОЩЕНКО
Печатается по тексту, размещенному на сайте
«Русский журнал» (http://www.russ.ru) |